Рождение православного вуза, или Жизнь священника в эпоху атеизма. Интервью с протоиереем Владимиром Воробьевым

В 2012 году исполнилось 20 лет Православному Свято-Тихоновскому гуманитарному университету. Возникший на базе катехизаторских курсов, он сумел за относительно короткое время стать серьезным высшим учебным заведением, своего рода первенцем православного образования. В интервью журналу «Фома» ректор вуза протоиерей Владимир Воробьев рассказал о том, как начинался ПСТГУ, какой в советское время, в эпоху господства атеизма была жизнь служителя Церкви.

— Сначала у нас не было буквально ни одного рубля и ни одного метра площади. Все это казалось безумной авантюрой. Первые пять лет мы работали практически бесплатно. Преподавателям приходилось читать лекции по вечерам, после основной работы. Потом появились некоторые деньги, и мы стали преподавателям платить — очень немного, деньги были символические. Студенты наши тоже были подвижниками. Мы их кормили американским пюре из гуманитарной помощи. Некоторые иногородние студенты ночевали на вокзале.

Все складывалось трудно, но дух был замечательный. Это время младенчества — очень чистое, светлое и радостное, хотя и очень бедное. Постепенно находились помещения. Очень помог ректор МГУ Виктор Антонович Садовничий. Он в течение многих лет бесплатно пускал нас в университетские аудитории. В Первой градской больнице нам тоже давали помещения. А потом Господь послал нам благотворителей, которые стали финансировать нас уже более серьезно. Мы смогли выплачивать зарплату преподавателям — меньшую, чем в иных вузах, но все же соизмеримую с минимальными потребностями.

— ПСТГУ — это общецерковный проект. Все началось с того, что наше Братство устраивало просветительские лектории. Через некоторое время слушатели стали просить сделать образование более систематичным, и мы создали богословские курсы. Первым ректором этих курсов мы выбрали отца Глеба Каледу. Вскоре отец Глеб перешел работать в Синодальный отдел религиозного образования и катехизации, а ректором курсов выбрали меня. Наши курсанты стали просить, чтобы образование стало более полным. Тогда мы решили преобразовать курсы в институт.

— Большинство наших преподавателей — инициаторов создания университета — сами учились в МГУ, поэтому у нас было университетское представление о вузе. Учебные планы по богословию мы брали из духовных школ, а по светским специальностям, таким, как история, филология, философия и так далее, мы ориентировались на обычные университетские стандарты.

— В российской системе образования обучение до сих пор осуществляется на базе атеистического мировоззрения, хотя прошло уже 20 лет после краха советской власти. Наша Конституция закрепляет право людей иметь разное мировоззрение, — и образование может строиться на основе разных мировоззрений. Но этого пока практически нет, за редким исключением. Нашей целью было православное высшее учебное заведение, которое давало бы признаваемый государством диплом.

Что касается духовных школ, то их главной целью является подготовка клириков, пастырей для Церкви. Они не готовят собственно филологов, историков или философов. А Церкви нужны православные специалисты во всех областях. Для того чтобы в нашем обществе звучало слово веры, верующие люди должны быть везде — в том числе и в науке.

— Мы росли и воспитывались еще в сталинское время. Мой дед Владимир Николаевич Воробьев был священником, московским благочинным. Его три раза арестовывали. Он умер за веру в тюрьме в 1940 году. Через год после его смерти родился я, и меня назвали в его честь Владимиром.

Мама была дочерью царского генерала, который участвовал в Первой мировой войне. Жили мы в Москве в маленькой комнатке в коммунальной квартире. Однажды на нас написала донос наша соседка, вдова чекиста: «поповский сын женился на генеральской дочке и они вместе занимаются контрреволюцией». К счастью, может быть, по молитвам дедушки, сотрудники НКВД попались какие-то необыкновенные для того времени. Они зашли сначала в соседнюю квартиру и стали спрашивать про нас. А в той квартире жила старушка — духовная дочь моего деда. Она сказала, что это хорошие люди, нормальные, а доносчики — непорядочные люди. И сотрудники НКВД ушли.

Естественно, у нас были иконы, правда, не на самом видном месте. Конечно, ни в школе, ни на работе родители не говорили, что они верующие, пока их не спрашивали. И мы в школе не говорили, что верим в Бога, нас с детства учили конспирации, молчанию на эти темы.

— Нет. Единственный раз меня об этом спросили уже в университете. Мы сидели в аудитории вдвоем с сокурсником, сыном какого-то высокопоставленного чиновника. Вдруг, не отрывая головы от какой-то электронной схемы, он мне говорит: «Володя, а ты в Бога веришь?» Я тоже, не отрывая головы от своей схемы, отвечаю: «Верю». Он: «Нет, ну серьезно». Я: «Серьезно». И сидим дальше. Минуты через три он опять: «Я тебя серьезно спрашиваю, ты в Бога веришь?» — «Я тебе серьезно сказал, что верю». Дальше сидим. На другой день в перерыве между лекциями он снова подходит: «Я тебя серьезно прошу сказать, веришь в Бога или нет?» — «Я тебе серьезно отвечаю, что верю». Он отошел, так и не поверив, что я верю в Бога. Хотя могли быть вполне обоснованные подозрения, потому что я не был комсомольцем.

— Мне говорили, что я не поступлю, и убеждали, что надо вступить в комсомол. Но я отказался. И меня все-таки приняли на физический факультет МГУ.

— Нет. Был только один «переросток», который вышел из комсомольского возраста. Все остальные были комсомольцами. Но заявлять о своей вере в те хрущевские годы было небезопасно. За это сразу могли выгнать из вуза.

— Отец был философом, учился в Московском университете на историко-филологическом факультете. Это был последний курс, на котором обучали еще по дореволюционным программам; он учился в последней группе, которую вел признанный теперь русский философ Иван Александрович Ильин. Почти вся группа духовно окормлялась у отца Сергия Мечева. К тому времени, как отец окончил университет, философию в стране преподавать перестали. Поэтому до войны мой отец преподавал английский язык. После войны советская власть решила, что философия все-таки нужна, но марксистско-ленинская. Стали искать философов. Оказалось, что их почти не осталось. В результате моего отца позвали на философский факультет МГУ. Но поскольку факультет уже был совершенно советский, то он мог преподавать только логику.

— Мой прежний духовник, еще до отца Всеволода, был очень стар и тяжко болен. Он дважды сидел, а потом жил с подпиской о невыезде. Он хотел поисповедоваться, но в то время нелегко было найти священника, которого можно было в таком случае пригласить домой. Кроме того, старцу нужен был священник, близкий ему по духу, по культуре. Поиски привели к отцу Всеволоду. Он приехал к нам домой. Тогда мы и познакомились.

Когда мой духовник умер, то я обратился с письмом к замечательному старцу иеромонаху Павлу (Троицкому). Я его спросил, как мне найти нового духовника. И он благословил обратиться к отцу Всеволоду, с которым сам он состоял в переписке. Когда я пришел к отцу Всеволоду в Николо-Кузнецкий храм (это был 1971 год), он меня тепло принял, благословил приходить в алтарь. И я имел счастье в течение 12 лет, до самой его кончины, быть духовным сыном отца Всеволода. Он благословил меня на священство.

— Знаете, его трудно как-то кратко характеризовать. Человек высочайшей культуры, одаренный не только богословским умом, он был исключительно талантлив в разных сферах. Был выдающимся проповедником, духовником. Его приходила слушать вся московская интеллигенция, которая интересовалась Православием. Особенно замечательными в этом смысле были так называемые великопостные пассии (это совершаемые в Великий Пост особые богослужебные последования, на которых читаются фрагменты из Евангелия, посвященные страданиям Христа). Отец Всеволод в конце говорил проповеди, которые были по-существу лекциями о Православии, миссионерскими по своей направленности. Он серьезно готовился к ним, поднимал глубокие мировоззренческие вопросы. Когда я приходил в храм, было удивительно видеть, как стоит огромная масса мужчин, по виду профессоров, музыкантов, художников. Это было совершенно непривычно. Обычно стояли одни старушки, а тут — много мужчин, и все они слушают отца Всеволода. Также он был наделен необычайным даром служения. Не у всех есть такой дар. Службы его были незабываемые, дышащие горячей молитвой, вовлекали в молитву весь приход. Это делало Николо-Кузнецкий храм необыкновенным духовным центром.

— Это было трудно, но можно. У отца Всеволода была очень трудная жизнь. Но все же это было время, когда на открытые репрессии власти шли редко, потому что принимали во внимание мировой резонанс. Каждая такая репрессия отдавалась большим, мировым скандалом. Отца Всеволода знал весь мир, к нему постоянно приезжали люди из Америки и Европы. Его много раз вызывали в органы, следили за ним, но репрессировать не решались. В одном из писем отца Всеволода есть такие строки: «Когда я иду в храм, то не знаю, буду ли служить». Один раз был случай, когда на его место уже назначили нового настоятеля. Он с указом о назначении приехал к воротам Николо-Кузнецкого храма на такси. Когда таксист остановил машину и предложил пассажиру выйти, тот не ответил. Шофер открыл дверцу машины и с ужасом увидел, что пассажир мертв. После этого случая нового настоятеля назначать уже не спешили...

— Конечно.

— То, что я стану священником, мне не раз предрекали в детстве и в молодости. Я и сам чувствовал, что должен стать священником, но не представлял, что нужно делать для этого. Отец Всеволод как-то раз в алтаре после службы подозвал меня с моим другом Валентином Асмусом и спросил: «Володя, ты хочешь быть диаконом?» Я говорю: «Нет». Он удивленно на меня посмотрел: «Почему?» Я говорю: «Потому что у меня голоса нет, какой же из меня диакон». Он говорит: «А священником хочешь быть?» Говорю: «Да». — «Хорошо, будь священником». — «Вы благословляете?» — «Да, благословляю». Потом отец Всеволод говорит моему другу: «Валя, а ты хочешь быть диаконом?» Он говорит: «Да». — «Хорошо. Будешь диаконом, но долго, лет десять». И Валентин Валентинович Асмус действительно 11 лет был диаконом. Потом отец Всеволод сказал: «Я тебя благословил на священство, но как это может получиться, я не знаю и помочь ничем не могу». В те годы, чтобы поступить в семинарию, нужно было заранее уйти со светской работы и устроиться в церковное учреждение. Я стал искать, куда бы устроиться на работу. Пытался устроиться в разные храмы дворником, истопником или сторожем, но меня никто не брал. Штат любого московского храма проверяли. И если бы увидели, что храм взял дворником кандидата наук, то старосте, да и настоятелю пришлось бы разбираться с уполномоченным. Поэтому меня никто не брал. Потом протоиерей Александр Куликов для произнесения очередной проповеди ходил в Елоховский собор. Там он попросил его старосту Николая Семеновича Капчука, который и сейчас там трудится, взять меня на работу, и он не побоялся это сделать. Я алтарничал там примерно полгода, так что мои бывшие сослуживцы меня потеряли. Потом с помощью владыки Владимира, нынешнего Блаженнейшего митрополита Киевского, я поступил в семинарию. Он тогда нередко приезжал в собор как ректор Московской духовной академии и семинарии. Николай Семенович Капчук попросил его принять меня в семинарию. Меня опять-таки туда не должны были принять, потому что я был кандидатом наук, но ректор — архиепископ Владимир — научил меня, как подать документы, чтобы они не попали на проверку к уполномоченному. Поэтому можно сказать, что стать священником мне помогло чудо.

— Это выглядело для окружающих абсурдом. Однажды в метро я встретил своего бывшего начальника, кстати, очень хорошего человека. Он увидел меня и спросил: «Где вы, что вы?» Я ответил: «Учусь в семинарии». — «Да? И сколько вам там платят?» — «Пятнадцать рублей стипендия». — «А, тогда понятно». — «Что понятно?» — «За такие деньги и в семинарию можно пойти». — «За какие деньги?» — «Вы же сказали, что пятьсот вам платят».

— У меня плохая дикция. Я сказал пятнадцать, а ему послышалось пятьсот. Я объяснил еще раз, что стипендия все-таки пятнадцать рублей. Тогда он перестал понимать что-либо.

— Нет, я ничего не объяснял. Потом, конечно, узнали. Многие мои сотрудницы стали нашими прихожанками, одну из них я крестил. Она стала потом даже работать в нашем университете.

— Да, был женат, было трое детей.

— Меня спрашивали: как же ты будешь жить? Я отвечал, что Господь как-нибудь поможет. И больше ни о чем не думал. Я решил, что буду печь просфоры по ночам, что-то будут платить, эти деньги буду посылать жене. А жена сказала: не беспокойся, я буду преподавать. Она у меня преподаватель фортепиано.

— Маленькие.

— Кого-то дома принимала, к кому-то сама бегала на урок, а с детьми оставалась бабушка. Было трудно. Оказалось, что на просфоры надежда была напрасной. За них платили очень мало. А работать надо было всю ночь. И я даже приуныл. Получается, что бросил свою семью без средств к существованию. Но только я успел это подумать, как ко мне приходит один мой близкий друг и протягивает мне конверт. Я с интеллигентской гордостью спрашиваю, что это за конверт? Он говорит: «Бери, отец Наум благословил». В конверте были деньги. Моя семья на них жила целый месяц.

После этого меня стали регулярно вызывать в инспекторскую: «Вам письмо, возьмите конверт». Я спрашиваю: «Кто принес»? — «А мы не знаем».

— Нет. Семинаристы так не нуждались, потому что не были женаты. Они жили в общежитии на всем готовом, так что им не нужно было помогать. Я так и не узнал, кто именно мне помогал. Впрочем, думаю, что это были люди из общины отца Всеволода.

— Конечно. Многие мои тогдашние друзья тоже стали священниками. Те, с кем мы с детства были очень дружны. Они были из церковных семей. Отцы у них по большей части были репрессированы, прошли через тюрьмы, лагеря и ссылки.

— Очень мало. Причем даже среди них, собственно, советских людей не было.

— Никто из них не любил советскую власть, хотя все они были патриотически настроены. Не все были верующие, но воинствующих атеистов среди них не было.

— Трудно было то, что нельзя было свободно исполнять свое пастырское служение. Ко мне приходило довольно много молодых людей. Меня вызывали в органы, требовали, чтобы ко мне не ходила молодежь. Тогда священник должен был получать регистрацию у уполномоченного Совета по делам религии. Однако уполномоченный мне так и не дал регистрации. Он предложил мне стать осведомителем и доносить на своих сослуживцев. Я ему ничего не ответил и просто ушел. Через пять месяцев меня выгнали из храма в Коломенском, где я тогда служил, просто на улицу. У меня уже было четверо детей. А я — священник, на работу меня никто не возьмет. Но добрые люди меня не оставляли. Мы не голодали ни одного дня. Отец Всеволод меня позвал к себе, и я ему сослужил в Николо-Кузнецком храме и был очень счастлив.

— Нельзя было, конечно, но отец Всеволод не боялся, хотя это сулило ему большие неприятности. Однако через месяц меня назначили в следующий храм, и все снова более или менее устроилось.

— Да, было ощущение, что она очень надолго, хотя одновременно мы понимали, что когда-то она должна кончиться. Были предсказания старцев об этом. Но, казалось, что уж мы-то не доживем. Но отец Всеволод как-то за год до своей смерти сказал, что скоро Советская власть падет и в Церковь придет молодежь — а кто ее будет встречать? Встречать ее у нас некому.

— Потому что священников было очень мало, тем более тех, кто мог разговаривать с молодежью на ее языке.

— В конце 1980-х годов. Этот перелом случился после празднования 1000-летия Крещения Руси. Вообще церковная свобода наступила как-то вдруг. Неожиданно исчезли уполномоченные по делам Церкви. До этого мне приходилось исповедовать своих духовных чад по домам, потому что в храме этого делать было нельзя. Ведь если молодежь к тебе идет — это всё! Меня вызывали сотрудники КГБ и говорили: «Почему к вам идет молодежь? Вы можете это прекратить?» Я отвечал: «Мне что, выйти на амвон и выгнать их, что ли?» Из-за этого у меня были постоянные неприятности. Меня не арестовывали, слава Богу, но давление было постоянным. У уполномоченного я был на плохом счету. Тогда трудно было предположить, что уже в недалеком будущем мы сможем открыть в Москве православный вуз и что этот вуз будет жить и развиваться и мы будем отмечать его двадцатилетие.